Никто не откликнулся. Я этого и ожидал: волк редко откликается на первый зов. Идет на него, а не откликается. Собаки только зашлись в силе, их я сразу купил, считай, за медный грош. Выждал немного, пока все не улеглось, сложил руки трубой, захватил побольше воздуха и повел — сперва тихонько, бытта из-под корча, а потом шире, шире, на всю грудь, да жалобно так, с тоской, и все выше, выше, а затем вниз, на спад, и так затаенно, с отчаянием, бытта остался один на всем белом свете — ни родни тебе, ни доли.
Скажу тебе, волки очень красиво воют, они как бы плачут по себе, и, может, оттого волосы встают дыбом на голове у человека, что он понимает их плач. Бывает, еще баба в отчаянье так заголосит, тогда не только волосы встают, сердце переворачивается…
Снова подняли гвалт собаки и долго не утихали, а улегся лай, послышался волчий голос. Этот голос я узнаю из сотни голосов. «Ну, — шепчу Антону, — подшевеливай своего парсючка», — а сам стал потверже на суках, чтобы не свалиться вниз, когда придет время стрелять.
Тут послышался еще один волчий голос, совсем близко и за спиной. Вот тебе и на, ждали гостей с одной стороны, а они с другой пожаловали. И поросенок заволновался в мешке, сколько той животины, а, видать, почуял зверя, кому помирать охота. Я осторожно поворачиваю голову, взглянуть, где он, гость долгожданный, и ствол веду за собой. Вижу, тень на снегу. Кажется, близко, а прикинул — метров двести, стрелять не станешь. Глянул левее — еще одна тень, чуть дальше еще… Семь штук насчитал. Расселись полукругом, головы позадирали вверх, вроде на звезды дивятся: и ближе не подходят, и не отступают. Потом начали перебегать с места на место, гыркать один на другого, без злости, бытта переговариваются меж собой. Выходит, не мы их, а они нас с Прыжком взяли в клещи и не собираются выпускать.
А тут, братка, и мороз жмет, чувствую, ноги деревенеют, руки зябнут; металл, он и через рукавицу достает, а правая и вовсе голая, на курке… Антон тоже голосить начинает: «Браточка Игнат, давай выбираться, а то они нас совсем заморозят…» Выбираться-то, выбираться, но как: они от села нас отрезали. Думаю, дай-ка пальну разок, убить не убью, так хоть припугну, — может, разбегутся, тогда и пойдем.
Выстрелил — и как кнутом по воде; забегали они, засуетились, а отступать не собираются и круг не сужают.
Скажу тебе, тут и ко мне стал подкрадываться страх. Хорошо рассуждать про волков, сидя на печи, а когда видишь их перед собой таким подразделением… Оно-то конечно, трехстволка у меня знатная, и бью я без промаха, утку на лету за пятьдесят метров снимаю, а Залесский Казик на спор подкинул было шапку, метрах в тридцати, — решето из нее сделал, больше он и не надел ее. Но тут — другое… Да еще и Прыжок ноет, знал бы — не брал бы с собой. «Браточка Игнат, я уже ноги отморозил, что Тэкле скажу, давай что-то думать. Руки нет — ладно, а как же без ног…» Думай не думай, а надо прорываться. Антон просит: «Ты, Игнат, первым прорывайся, а я за тобой, не то они в одну секунду разберут меня по косточкам».
Спустились мы на землю, потоптались немного, чтобы ноги отошли, на руки похукали. Говорю Антону: надо бросать поросенка; пока волки разберутся с ним, мы и смотаемся.
Что ты! «Меня, говорит, Тэкля на порог не пустит. Сам вернусь или нет — ладно, а ежели завтра она парсючка недосчитается, со свету сживет». Страх перед женкой бывает страшнее войны, что ты поделаешь. Говорю, ну и пропадай вместе со своим парсючком, только не отставай, а то они вмэнт разделят тебя. Двинулся я вперед, курки на взводе, один ствол с картечью, два с пулями, быть не может, чтобы не прорвались. Идем в лобовую прямо на их строй, такая, знаешь, психическая атака. А они сидят, как пни, только глаза зелеными искрами поблескивают.
Метров пятьдесят идем — волки ни с места, как попримерзли. У меня хоть и ружье в руках, а волосы дыбом вздымаются. Подпустили они нас метров на сто, потом нехотя скок-скок в стороны — и опять сидят, как почетный караул какой, во дела. Словом, прорвались.
Подходим к селу, Прыжок просит: погоди. Ну что ж, теперь можно и подождать. Остановились, стал я закуривать, а руки не слушаются: и замерзли, и со страху дрожат. Прыжок протягивает мне бутылку: «Возьми-ка, глотни. Это ж брал с собой, думал, убьем какого злыдня — так за его грешную душу выпьем, да не довелось…» Беру я бутылку, а там на самом дне и осталось: он, пока сидел на елке, чуть не все выдул. А я-то думаю: чего он там все шевелится, места себе никак не найдет?.. Игнат Степанович смеется тихим детским смехом, не иначе как над самим собой, и вдруг смолкает. Видимо, он снова уже где-то там, в своей памяти, которая бережно сохранила все, что с ним было — хорошее и плохое, веселое и тяжкое. Хотя послушаешь его, так тяжкого вроде у него и не было — все просто и ясно, как во сне.
— И думаешь, я с ними так мирно и разминулся? Не-е-ет… Волк — не тот зверь, который может простить свой позор и насилие над собой, — все тем же веселым голосом продолжает Игнат Степанович. — У меня тогда сука была, Румзой звали, это уже после Галуса я нашел ее. Зайца за полсотни метров чуяла, а лису — и за сто. Добрая была сука, что хитрая, что умница, и двор сторожила. Прошло два дня после нашего похода с Прыжком на волков, морозы тогда крепко держались, хата за ночь выстынет так, что утром не хочется из-под перины нос казать. Как раз была суббота, я истопил баню, попарились вдоволь, повечеряли с чаркой, бывает, и чарка идет на здоровье иной раз. А после бани да после чарки жизнь раем кажется. Ага, так слышу где-то под первые петухи, бытта сука завизжала. Я послушал еще — тихо. Начал было засыпать, а она опять как зальется. Вижу, дело на зверя похоже. Я на ночь в хлев ее запирал, от волков: пока схватишь ружье да выскочишь — поздно будет. А она вылезла, дуреха. Пока валенки вздел, кожух на плечи, ружье со стены — все стихло. Выскочил за хлев, пальнул в белый свет, пробежал недалечко, за сотки. След видно волчий, но один. Здо-о-оровый, наверно, взял за воротник мою сучечку и понес, как злодей куль соломы. Пальнул еще раз, так, для постраху, и повернул назад. А чуть развиднело, пошел по следу. Километра два прошел вдоль леса, по ручью, вижу, в кустах что-то рыжее. Подхожу ближе: лежит на снегу хвост ее, сучечки моей… Ну что ж, думаю, доверчивая твоя душа, хорошо ты служила, хоть хвост на память оставлю. Потянул за хвост — не поддается, не иначе примерз. Дернул сильнее — загырчала под снегом. А она еще жива была. Он, шельма, передавил ей глотку и закопал в снег. Не голодный был, думал вернуться. Взял я ее на руки, принес домой, в хату. Отогрелась, ожила. Дал молока — а оно выливается через рану, он перекусил ей горло. Зашил я рану, стали отпаивать. Все больше Леник, он не отходил от нее. Больно жалостливую душу имел ко всему живому. Но ничто не помогло… протянула она три дня и сдохла… Во тебе — волки. Встретил я Прыжка и говорю: «Плати, брат, компенсацию. Пожалел поросенка, так они суку обобщили, да какую суку!» Но что ты с него возьмешь, когда он в хату свою готов через окно лезть, чтобы Тэкля не учуяла, чем от него пахнет.