В хате уже темно, только одиноким волчьим глазом изредка сверкнет огонек от трубки, когда Игнат Степанович затягивается: вспышка на мгновение осветит его лицо, потолок, стены, обитую выделанными телячьими шкурами дверь.
Не впервые сидит Валера с Игнатом Степановичем вот так, во тьме, не зажигая света, но сегодня тревога, появившаяся на вокзале в Минске, не дает ему покоя, не позволяет почувствовать себя легко, как обычно. И хотя причина ее — неправда, вот он, Игнат Степанович, сидит себе, байки бает, — тревога не проходит. Может, причиной тому еще и темнота, и этот «волчий глаз» — трубка.
— А то надумал я сходить на волков. Вернее, поджучил меня Прыжок Антон, — радостно, как если бы ему вдруг повезло выиграть в лотерею легковую машину, говорит Игнат Степанович.
Валеру приятно удивляет не столько сам голос, сколько то, что Игнат Степанович заговорил про волков, как бы подслушав его мысли. Игнат Степанович — заправский охотник, это все знают. И больше всего любит он порассказать о встречах с волками. То ли их, этих встреч, было больше, чем с любым другим зверем, то ли волки слишком часто переходили ему дорогу… Но рассказывает он про них с любовью. Говорит про зверя, как про человека. Будто вот они встретились, равные, и пошла игра: кто кого…
— Ага, Прыжок. Нет, не тот, что из Миколаевки, а что за мельницей жил, во дворе у него еще валун лежал стесаный, на нем хорошо было бутылку вина разделить. Сам он хоть и не умел держать ружье в руках, да и держать нечем было, на левой руке не хватало пальца, а правую и вовсе оторвало молотилкой. Так и жил четырехпалым — ни дать, ни взять, ни украсть… Приходит это Прыжок вечером, а зима холодная была, как раз самая пилиповка: «Ты что на печи лежишь, волки скоро углы в хате пообгрызут», — говорит. И правда, в ту зиму они взъярились, как на погибель, у Карпа из Осиповки вместе с цепью собаку увели. И собака, скажу тебе, славная была, не под всяким столом пролезала, на воле так и двоим волкам не уступала, а одного спокойно брала. Карп и не слыхал ничего, а назавтра цепь с ошейником за три километра нашел, аж около Брониковой горы, во как… А Аркадину овчарку — еще от немцев осталась и прибилась ко двору, — ну, этого Аркади, из Дулеб, его батька когда-то батрачил у Казановича, — из-под окна уволокли. Пока штаны натянул, так и костей не оставили, даже клочья не собрал. Я тебе говорю, волк, ежели разозлится, страшнее любого зверя, медведя страшней.
А у Прыжка как раз недели две назад свинья опоросилась, черт знает что с поросятами делать — такой холод. В хате держал, чтобы не померзли. Говорит, возьмем завтра парсючка в мешок и пойдем, приманим их, шельмецов, может, которого и завалим, глядишь, и триста рублей заработаем. — Это еще на те гроши было. За триста, говорит, и парсючка не жалко, чтоб ее черт убрыкнул, свинью эту, выбрала время пороситься…
На том и порешили: назавтра берет он поросенка, идет ко мне, а от меня уже вместе туда, за гарь. У меня тогда трехстволка была, шестнадцатый калибр, центральный бой, зайца за сто метров доставала…
Игнат Степанович чмокает губами, прикрывает глаза, затихает. Быть может, заснул — с ним и такое случается. Валера некоторое время выжидает: не заговорит ли снова, — нет, не похоже, — и тихо выходит из хаты.
Выгребает угли из каменки, выносит на двор, заливает водой. Долго смотрит в печку, где догорают, роняя искры и переливаясь рдяно-синими огоньками, собранные в кучку оставшиеся угольки, заливает и их, дожидается, пока не остынет, не выйдет влажный дух, окатывает водой полок, скамейки — они дымятся сизым паром, — наливает горячей воды в кадушку — запарить веники, выплескивает кружку воды на камни — смыть их, обогреть полок. Идет домой, берет белье, мыло. Отца все еще нет. Заходит за Игнатом Степановичем. Тот дремлет, свесив голову на плечо, но, как только появляется Валера, сразу подает голос:
— Назавтра я нарубил олова, накатал картечи, шесть патронов с картечью, четыре с пулями, не считая нижнего ствола (у меня и для него три патрона было), — это ежели по два патрона на голову — шестерых смело можно уложить. Только стало смеркаться, заявляется Прыжок с мешком за плечами, а в нем на дне шевелится что-то живое. Говорит, самого лучшего парсючка взял. И правда, повизгивает тихонько, а голосок звонкий. Я ему, говорит, пятачок петелькой затянул, чтобы голос был веселее.
Валера садится — дослушать, что было дальше.
— Идем мы, снег скрипит под ногами, а поросенок жалостно канючит. Антон взял его на руки, как дитя, он пригрелся и затих. А мороз до-о-обрый, в носу молодит. Пока дошли до болотца, чуть прояснилось. Есть такая пора зимой, в пилиповку: на стыке дня и ночи неожиданно стемнеет, серое на глаза крадется, а потом так же неожиданно прояснится, и опять видно как днем. У меня на ногах бурки в бахилах — военные заезжали, аж три ската сразу пропороли, нужно было камеры залатать, так они мне бракованную, из красной резины, оставили, четыре пары бахил вышло, крепкая резина была; у Антона — лапти.
Выбрали мы две елки слева от болотца, у дороги, метрах в пятнадцати одна от другой, я на одну залез, Антон на другую, поросенка под елкой оставил, только веревку от мешка в руке держит. Скажу, место выбрали мы удачное, все просматривается: и болотце, и гало, и выход с гари. Волк — зверь мудрый, никогда не угадаешь, откуда он к тебе заявится. Боронь бог стать с подветренной стороны, за километр чует человеческий дух, а порох — и того дальше. Но тут все было за нас: вечер тихий, ни ветерка, ни звука — будто все вокруг застыло, в землю вмерзло. Даже собаки в селе перестали обзываться. Примостился я на елке: под ногами два толстых сука, задом опираюсь на третий — чтобы и сектор обстрела был, и прицелиться можно было, бить так бить. Шли — мороз чувствовался, а притихли на сучьях — он под кожух полез. Поросенок тоже холод чувствует — «ги» да «ги». Сложил это я руки и осторожно, для разведки, подал голос по-волчьи: мол, отстал от своих, где вы?