— Хорошо…
Они вышли из хаты. Возле истопки, на кострике, как и в тот день, когда Дёмин отнял у Костуся планшетку, была разостлана плащ-палатка. На ней лежала брезентовая сумка. Дёмин достал из нее два блокнота и протянул Костусю. Из одного блокнота вывалился небольшой треугольник письма. Адрес на нем был написан химическим карандашом. Дёмин схватил письмо, торопясь, сунул в сумку. Костусь успел увидеть, что в сумке было еще несколько таких писем.
— Это ты домой пишешь?
— Домой…
— Своим детям?
— И детям.
— А почему не отсылаешь?
— Как же я пошлю, если они по ту сторону, за фронтом. Будет самолет оттуда, передам, может, дойдут…
— Почему же не дойдут? Конечно, дойдут, — заверил Дёмина Костусь. Дёмин грустно улыбнулся.
— Мама, а когда мне можно будет жениться?
— Жениться? Когда вырастешь, тогда и можно будет. Что это тебе засвербело?
— А когда вырасту, мне можно будет взять в жены Таню?
— Какую Таню?
— Ну, какая ты недогадливая. Нашу… Партизанку.
— А-а-а, вон оно что…
— Ты, мама, не бойся. Я буду ее любить…
— Хорошо, сынок…
— И тебя буду любить.
— Хорошо, сынок… Хорошо. А сейчас спи. Тебе еще надо долго расти.
— Я буду хорошо спать и вырасту большой. Как Жибуртович. И буду бить немцев…
— Ага, сынок… Спи…
Он уснул. Ему снилась война.
1971
Слухи росли как грибы и брались неизвестно откуда. Пришла, словно с неба свалилась, какая-нибудь новая весть и айда гулять по селу, как подвыпивший дядька — от двора ко двору. И не просто гуляет — на ходу обрастает новыми выдумками, как собака репьями, перерастает в молву. Проходит время, и вдруг словно бы приоткрываемся какая-то завеса — и все видят, что молва эта не просто бабьи сплетни, а самая что ни на есть чистая правда!
Трудно сказать, кто первый в Глыбочке пустил слух о том, что Марфиного Миколу выпустили и он возвращается домой, да мало кто поверил этому. Как это возвращается, если ему влепили семь лет, а отбыл он всего пять, и на тебе — домой. Здесь что-то не так… Разве что заболел чем-нибудь? Так ведь здоровяк был, шофер, после армии…
Семь лет Микола отхватил за то, что убил отчима. Как оно там все вышло, никто не видел. Сидели, выпивали, видно, хорошенько набрались, отчим, наверно, сказал что-то наперекор. Они и прежде не ладили, с первого дня невзлюбил Микола отчима, ревновал к нему мать, а сам человек горячий, неуступчивый, и вот — бутылкой по голове. А бутылка из-под шампанского, как гиря. Месяца за три до этого отгулял Микола свою свадьбу, с того времени и осталась бутылка. А сколько там нужно было старому…
Ну и загремел Микола… Одни считали, что семь лет много, другие — что маловато, надо бы побольше, все же человека загубил. А теперь говорят, что Микола вот-вот должен вернуться домой. Хотя кто мог сказать? Наверно, мать, Марфа. Ее сердце болело, больше ничье…
Возвращается, ну и пусть возвращается. Отовсюду люди возвращаются, если человек жив-здоров и охота ему вернуться. Только с того света нет возврата, всевышний — господин суровый, несговорчивый, не любит отпускать своих слуг обратно, на землю.
Поговорили люди, обсудили эту новость да и стали жить дальше, делать каждый свое дело. Лишь Марфа и Люся, жена Миколы, ждали его со дня на день. Да еще, может, маленькая дочь Миколы, которую Люся родила, когда Микола уже отбывал свое, заработанное, хотя что он мог понимать, этот ребенок? И опять же на людях женщины старались не вспоминать Миколу: страшная смерть, виновником которой он был, не давала им права жалеть его открыто. Как только разговор заходил о Миколе, многие сразу вспоминали тот зимний вечер, когда по селу разлетелась весть о гибели старого Лариона и как никто не хотел верить в то, что вот так, ни с того ни с сего можно было убить человека. Микола же словно рехнулся: забрался по лестнице на чердак и не хотел оттуда слезать, как его ни уговаривали, а если кто приближался к лестнице, швырял кирпичи. Не хотел спускаться даже и тогда, когда приехал участковый милиционер, пока тот не пригрозил.
Нет горя страшнее, чем то, о котором нельзя никому рассказать. Лишь оставшись наедине, в своей хате, женщины отводили душу: говорили о Миколе, горевали, как ему трудно где-то там одному, без семьи. О себе они молчали.
Минул год после суда, второй, жизнь шла своим чередом, подрастала дочь Миколы, а вместе с дочерью словно бы росло и право женщин говорить о Миколе, теперь уже как об отце сироты. Марфа даже решилась как-то рассказать бабам о том, что Микола прислал письмо, в котором пишет, будто ему могут уменьшить срок, потому что работает он на какой-то очень тяжелой и опасной работе и слушается начальство. Да и Лариона, отчима, он не хотел, не собирался убивать, так вышло по пьянке, по дурости…
И вот по селу прошел слух, что Микола возвращается.
Первым о приезде Миколы узнал сосед, хромой Костик. Он увидел Миколу в саду с косой. Было раннее утро, солнце еще не взошло, лишь восток плавился, обещая жаркий солнечный день, а Микола уже чиркал бруском по косе. За годы, что его не было дома, вдоль забора в саду буйно и дико разрослись кусты крыжовника, побеги слив и крапива, и Микола махал косой осторожно, не косил, а подсекал молодые побеги, держа косу так, чтоб не зацепить за какой сук или камень.
«Когда он вернулся? Вчера вечером Марфа приходила смотреть телевизор и ничего не сказала, не заикнулась даже. Значит, неожиданно, ночью», — думал Костик, незаметно из-за забора наблюдая за Миколой и раздумывая, как быть: подойти к нему или подождать, пока Микола увидит его и подойдет сам? Решил подождать. Еще не известно, как тот посмотрит на Костика. Может, таит обиду, потому что Костику не раз приходилось рассказывать и на следствии, и на суде о том, как он в те морозные сумерки забежал к Марфе во двор, заглянул в окно, хотел позвать Лариона в баню и увидел, что Ларион лежит на полу, а Микола ползает с тряпкой возле него, кровь вытирает. Не дай бог никому такое увидеть!..