— У тебя, мама, уже седые волосы, — сказал он, не слушая ее.
— Чтоб с вами, да не поседели, — снова встрепенулась она. — Дай зеркало…
Иван подал зеркало. Она долго разглядывала себя, поставила зеркало на стол.
— Где твой чемодан?.. Надо собираться.
Иван вышел во двор, но и во дворе слышал голос матери. Не утерпел, уткнулся носом в стекло: она стояла над раскрытым чемоданом, причитала…
…Как всегда, она проводила его за ворота, но стояла, не хотела выпускать чемодан из рук. Бросила взгляд в один конец села, в другой, словно чего-то ждала от Ивана, словно он должен был что-то сделать и не сделал, или, может, сама хотела что-то сделать и недоставало ей для этого простого желания. Наконец передала чемодан, и их руки встретились на ручке — ее, теплая и шершавая, и его, крепкая и быстрая, какое-то время помедлили, прежде чем разойтись, и у Ивана екнуло внутри.
— Так что я хотела сказать, сынок. Ага. Когда я помру, все равно приезжай. Хотя на радуницу. Она всегда приходится на одно время, это легко запомнить. Она всегда бывает на второй вторник после пасхи…
— Зачем ты об этом, мама?
— Ага, она всегда приходится на второй вторник после пасхи…
Мать словно не слышала его и не видела, словно разговаривала сама с собой. И Иван подумал о том, что ему очень посчастливилось попасть домой в такой день, когда все вместе — и слезы, и радость, и живые, и мертвые, когда к каждому человеку приходят мысли о том, кто он и что он, и есть ли у него на свете еще что-нибудь, кроме его самого…
Они поцеловались, и Иван пошел.
На Вавилином дворе Иван увидел Нону. Она тоже увидела его, подошла к воротам. Улыбнулась несмелой, растерянной улыбкой, и Ивану впервые по-настоящему стало жаль ее.
— Пошли! — Иван кивнул головой в сторону станции. Он старался сделать вид, что вчера ничего не было: и Вавила ничего не говорил ему, и Нона не плакала на лавочке.
— Нам же в разные стороны, Иван. — Она прикусила губу. — Я поеду позже.
— Тогда счастливо!
— Тебе тоже.
Он пошел, чувствуя на себе ее взгляд, боясь оглянуться, чтоб не встретиться с ее глазами. Потом услышал сухой, как щелчок кнута, голос. Кажется, кричала Нонина мать: «Ну чего стоишь, чего глаза пялишь? Пошел — и пусть идет».
В канавах по обе стороны дороги млела желтая вода. В небе — слева и справа — трепетали крылышками, звенели жаворонки. Иван шел стежкой, которая виляла по глиняному хребту вдоль канавы, легко перепрыгивал через вымоины. Ботинки его были в грязи, но он все равно дороги не выбирал. В правой руке он нес чемодан, левой махал в такт ходьбе.
Не доходя до лип, остановился, потом свернул с дороги, пошел напрямик полем, глубоко проваливаясь ногами в землю. Никаких намеков на то, что еще пять лет назад здесь стояли паровик, лесопилка. Перевезли — и как будто так и было. Даже не видно, где был колодец. Черная, с густой глиняной замешкой земля. Только дорога та и липы те же. И земля та.
Невдалеке от лип, возвышаясь над ними, стояла круглая бетонная мачта. Метрах в четырехстах от нее на поле видна была другая, дальше — третья… Мачты шли к центру колхоза.
«И здесь уже опоры меняют. Надо будет сказать Вас Васу, чтоб эту командировку считал моей».
Возле ноги Иван увидел гайку — с добротной, не одного года накисью ржавчины. Может, с какого трактора, а может, и с лесопилки. Повертел в пальцах, потом опустил в карман.
«Бывай, — подумал про отца. — Я буду приезжать».
За селом ему просигналила машина, но ехать он не захотел — лишь ускорил шаг.
Перевод В. Щедриной
К старикам Аркадий приезжал часто, и потому расставались просто. Мать осталась в хате, а отец вышел на улицу, пряча в воротник непокрытую голову с жиденькими пучками волос.
На дворе висело кислое ненастье, дул ветер, сеял въедливый дождь. Приближался вечер.
— Так я ж говорю: не толкайся на той станции, на чёрта она тебе. Там всегда людей — палец не всунешь. Езжай в Борок, прямо к Янине. И тепло будет, и хорошо. Ночь переспишь, а под утро сядешь на свой поезд. И не сомневайся, она привыкла к постояльцам. Загальские у нее, говорю, все перебывали. Едет ли кто куда, возвращается ли откуда, у кого переночевать или торбу оставить? У Янины. Да ты ведь и не чужой ей, и она тебе, говорю, сеструха. Она будет рада приветить тебя… — Старик зябко поежился, потер непослушные озябшие руки, сунул их в карманы штанов.
— Хорошо, зайду, хоть я и не помню уже, где она живет…
— Как въезжаешь в деревню, так от улочки вторая или третья хата по левую руку. Да, вторая или третья. Сам-то я к ней не захожу, а тебе что… И снова же говорю — братеник ты ей… А я сердит на нее…
— Мы уже это слышали… Идите домой…
Аркадий открыл заднюю дверцу «летучки», бросил чемодан, — он пружинисто скакнул на сверток проволоки, что огромным черным клубком лежал на полу, — влез сам.
— Передавай привет Соне… Да глядите, чтоб все хорошо решилось… А разродится — напиши, мать подъедет.
— Да уж… Идите, не мерзните. — Аркадий потянул на себя ручку. Хлопнула дверца, клацнул замок, затарахтел, заторопился мотор.
Дорога была — муть непролазная. Машину мотало, словно скорлупку на крутой воде. Уцепившись одной рукой за рычаг тисков, второй — за мокрую раму бокового окошка, Аркадий старался устоять на ногах, чтоб не удариться головой о приборный щиток или не напороться на ящики с инструментами.