Все, кто где стоял, так и остались стоять. Лица у людей застыли, словно окаменели. Иван чувствовал, как на него начинает давить этот голос. Он заполнил всю голову, и там начало звенеть, будто кто в четыре руки неустанно бил молотком по наковальне. Казалось, еще немного — и череп рассыплется от этого нестерпимого звона.
Но в это время Марыля перестала голосить. Завздыхала, заохала — ох-ха-ха! — и начала деловито расстилать на свежей еще могиле скатерть. Глаза ее были совсем сухие, светились тусклым металлическим блеском.
И на кладбище вдруг все оживились, засуетились возле разостланных скатертей.
Пошли к своим и Иван с Лёхой.
— Ничего не понимаю. Как будто все ждали, пока Марыля заголосит? — спросил Иван у Лёхи.
— Так оно и есть, — ответил тот. — Как вам лучше рассказать… Когда-то на кладбище стояла церковь, и за могилы садились после того, как выйдет батюшка, прочтет молитву. Ни церкви, ни батюшки давно нет. И повелось так: к могилам садятся тогда, когда сядет человек, у которого самое большое и свежее горе…
Их уже ждали. На разостланной скатерти стояли водка, вино, закуска, возле камня лежали два красно-рыжих, крашенных в луковой шелухе яйца…
— Ну, выпивки можно было б и поменьше, — сказал Иван, кивнув на бутылки. — Или напиваться пришли сюда?
— Можно было б и меньше, можно и столько, — ответил дядька Никита, обивая сургуч с бутылок. Ему нравилось это занятие.
Что-то противоречивое и неприятное закипело в груди у Ивана еще раньше, когда они шли от Петровой могилы. Очень уж все заторопились к своим «столам», словно изголодались, словно боялись опоздать, и все то, что было в людях до сих пор, — и серьезность, с которой велись беседы, и приглушенность голосов, и праздничная торжественность — показалось Ивану показным, неестественным. Иван знал, что это не так, но знал и то, что святость, с которой он шел сюда, то «самое-самое», что жило в нем, в его сердце, пошатнулось, как дерево, в комель которого несколько раз впился топор. Он взглянул на мать — она была тихая, сосредоточенная, и какую-то особую доброту и радость излучало ее спокойное лицо. Она деловито расставляла по краю скатерти рюмки, раскладывала вилки, ножи, нарезанный хлеб, будто выполняла очень важную работу. Иван никогда не видел ее такой торжественной и застыдился самого себя, своих недавних мыслей. Он видел, что матери приятно чувствовать себя хозяйкой, твердой, уверенной.
— Ну хватит тебе колдовать, — нетерпеливо потянул носом Никита. — Гляди, все посели уже…
— Успеешь и ты, — ответила Лёкса, едва шевельнув сухими губами. В ее неторопливых движениях и в той последовательности и порядке, с какими она все делала, Иван уловил еще одно: так аккуратно, основательно и неторопливо когда-то любил встречать гостей отец. Сейчас все это как бы перешло к матери.
Она очистила яйца, порезала на кусочки — разнесла по всем могилам. Налила в стакан немножко водки, плеснула возле отцова камня на желтый сухой песок.
— Пусть и ему немножко будет, — сказала тихо и печально, и голос ее дрогнул. Передала бутылку Никите: — Разливай, — нетерпеливо, словно недовольно.
Никита налил рюмки, поднял свою.
— Ну будь, Левон! И не обижайся, что мы пьем!
— Сейчас ему только и осталось что обижаться! — сказала мать.
Все выпили торопясь и так же торопясь потянулись руками к закуске.
Вокруг из-за кустов одичавшей сирени и малинника, из-за стволов деревьев слышались голоса. Негромкие, еще приглушенные, но люди уже не стеснялись говорить. Не молчали и тут, на Левоновой могиле.
— Когда это его убило? — не то спросил, не то просто так, чтоб не молчать, сказал Лёха, не переставая жевать. — Уже, никак, около двадцати?
— Да, ровно двадцать… — ответила Лёкса.
— Двадцать лет… А кажется, было совсем-совсем недавно, — подвернула свой голосок Грипина.
— Когда не думаешь, так недавно, а когда подумаешь, то так давно, что памяти не хватает вспомнить, когда… Будто не одну жизнь прожила на земле, а столько, что на весь свет хватит…
— Ты всегда плакала, прибеднялась. Словно тебе было хуже, чем всем, — не удержался Никита, как будто Лёксины слова зацепили и его. Выпитая чарка уже ударила румянцем ему в щеки, он начал чаще моргать.
— Никогда я не прибеднялась, — ответила Лёкса. — Как было, так и ладно. Знала, если сама не сделаю, никто не сделает. И дети это знали. А теперь и подавно нечего прибедняться. А бывало всякое — и слезы, и к слезам…
— Не, Никита, не говори. Остаться без мужа с пятерыми. И все, как горох, один под одним. И выкормить их, выучить, на путь направить. Не-е-е, не говори, — заступилась за Лёксу Грипина. — Вы вдвоем с женой, и ты — мужчина — и сам все сделаешь, и всюду добьешься, а надо, так и на горло наступишь, и детей у вас только двое, а как вам, легко было?.. А, легко?
— Будто я говорю, что ей было легко. Известно, нелегко. Однако ж не надо грешить, не надо забывать и о том, что тогда никто не роскошествовал. Не надо забывать и про колхоз. Помогал чем мог. Все ж, как ни говори, а каждый месяц выделял… Когда жита, когда бульбину… А я… Я своего не упущу и упускать не хочу… Заработал — отдай, будь добр… А не отдашь — сам возьму…
— Это правда… Ты все можешь, — кивнула Лёкса. — А мне если б не помощь, так бери палку в руки да иди по людям. Так ведь никто до этого не допустил. А тут дети, пять ртов. Хочу есть — и все тут. Хоть с колена выломи, а давай. По ложке — так пять ложек. Себя я уже не беру в расчет…
— И не только не допустил, — продолжал Никита, — а и школу все покончали и поустраивались. Алеша в мореходном учился и, если б не бросил, был бы, может, капитаном, а Иван, если имеет голову на плечах, и институт окончил. Когда б это можно было? Я это хорошо знаю… Мы тоже росли без отца… Семеро нас было… И много нам кто помог?.. Пан помог? Ага, поможет…