После глухой полночи, когда окна заледенели и по хате пошел холод, Лёкса разбудила Левона:
— Левон, Левон, встань. Я рожаю…
— Ты что, с ума сошла?.. Еще ведь не время…
— Я знаю, что не время, но и знаю, что рожаю… Встань, разложи в печке огонь… Поставь греть воду…
— Может, ты еще выдумываешь, — Левон быстро натянул штаны, на ощупь нашел в печи бурки — они сушились там. Зажег «соплячок», поставил его на стол, бросил сухих щепок в печку.
Лёкса лежала на кровати, тяжело дышала, смотрела в потолок, слушала, как трещат, разгораются щепки.
— Разбуди Реню… Пусть сбегает за бабкой…
— Она бояться будет…
— А как же без бабки?.. — Лёкса уже кусала губы.
Левон подошел к полатям, взял за плечо дочку:
— Реня, встань. Встань, Реня! Сбегай к Агеихе. Скажи, пусть бежит сюда. Мать рожает…
Реня сразу вскочила, как и не спала, быстро оделась.
— Открой сундук, Левон. Там с левой стороны две пеленки ситцевые, достань их. Под ними льняные, тоненькие, и их достань… Что еще. Ага, принеси из сеней корыто, пусть греется…
Она закрыла глаза. Лоб ее обсыпало потом. Она лежала и слушала, как гудит огонь в печке и как теплый воздух идет по хате, и будто не слышала боли, которая пронизывала ее всю, разламывала на части. Ей приятно было видеть Левона, растерянного, беспомощного, робкого. Он редко когда смеялся и еще реже — с ней. Она уважала его и немного боялась. А теперь ей было хорошо с ним. Она жалела его. Жалела, что он такой серьезный, прячет и ласку свою, и доброту и не знает, что с ними делать. Он, как богач, который не раздает свое богатство не потому, что скупой, а потому, что не знает, кому и как отдать…
Ей пришла в голову мысль о том, что еще вчера на этой кровати спали молодые, а сегодня она рожает. «Ну и что из того, что молодые, ты же сама давно уже не молодая, пятого рожаешь…» — думала она и снова вспоминала о том, что всего лишь вчера на этой кровати спали молодые.
Дикая боль пронзила ее всю.
— О-ой!
— Кричи, Лёксочка, кричи… Дай я тебе подушку подложу под спину… Удобнее будет… Кричи…
— О-ой… Не гляди!.. Дурак, бесстыжий, отойди… Ой!.. Осторожно, Левонка… Головку осторожно… О-о-о-ой… Пуп, пуп перевяжи…
Он бросился искать нитки — в сундук, в шкафчик — нигде не было. В ящике стола наткнулся на клубок дратвы. Откусил кончик, пережал пуповину.
— Живой ли хотя?
— Живой, — Левон держал маленький розовый комочек над корытом, обливал теплой водой.
В окно кто-то грубо забарабанил:
— Гасите огонь! Самолеты!
В раму еще раз гвозданули. Казалось, она не выдержит, рассыплется. И тут грохнула дверь, и в хату ворвался человек — в черном полушубке, с наганом в руке.
— Гасите огонь сейчас же, а то перестреляю! — рявкнул он, бешено бегая глазами по хате.
Лёкса видела, как побледнело лицо Левона, как ступил он навстречу горластому.
— Тише. Видишь… Ребенок родился.
— Что?.. А-а-а, — человек вроде смутился, хотя до него еще не доходило все, отступил назад, — Занавесьте чем-нибудь. Потому что как ухнет штучку — мокрое место останется. — Задом, задом, отступая перед Левоном, он вышел.
Левон завернул в какую-то тряпку ребенка, схватил постилки, набросил на одно окно, на другое. Прислушался. Где-то высоко слышался нудный тягучий гул. Он заметно отдалялся…
— Боже мой, будет ли он жить… Семимесячный… Такой малюсенький. Зеленый. Мохом поросший… — Это сказала сама Лёкса едва слышно, одними губами. А он, этот зеленый, обросший мохом, вдруг сморщил личико и не то заплакал, не то пискнул — раз, второй, третий…
— Захочет, так будет жить, — сказал Левон.
В сенях послышался топот ног. Шла Реня с бабкой Агеихой.
…Лёкса словно очнулась, подняла глаза. Иван стоял у ворот, опершись на вилы, смотрел на нее. Черные, коротко подстриженные волосы. Они у него курчавятся, можно было бы отпустить, но так он был красивее, так он казался моложе. Широкие в кости руки. Рубашка на груди расстегнута, как рожок косынки видна загорелая грудь. Каждый год так жарится на солнце, что и за зиму загар не сходит. Узкие брюки плотно облепили ноги. Мог бы выбрать и с более широкими штанинами. Тогда б не было видно, что ноги кривоватые.
Она встрепенулась, поправляя волосы, додумала: «Думал ли кто тогда, что из него толк будет. А гляди ты, слава богу. Захочет — будет жить». Поднялась.
— Давно были письма? — спросила тихо, как после сна.
— От Валика уже с месяц ничего не было. И Алеша молчит. Все никак десяти минут не выберут черкнуть пару слов… Реня, правда, недавно присылала. Лида тоже. Собирается на лето приехать с детьми.
— Пусть едут. Молоко есть, мясо… Хоть ягоду какую дети подымут да потешатся. А может, которая и совсем останется.
— Брось ты, мама. Отломанный сук не приживается.
— Отломанный. Очень быстро вы отламываетесь.
Лёкса замолчала. Иван слышал за спиной — рывками — ее шаги, слышал, как она тяжело вытаскивала свои резиновые сапоги из липкой земли… Сам же вспоминал свое…
Зимними вечерами, когда на улице ветер гонял сухой снег и сыпал им в лицо, как ни закрывайся, когда ни около плетня, ни серединой улицы не пройти, чтоб не завязнуть в сыпучих сугробах, не набрать снега в бурки, хорошо было по протоптанной многими ногами стежке заскочить в затишье Петрова двора. Ветер не доставал сюда, за стену, и можно было отряхнуть снег с воротника и шапки, чтоб не нанести в хату. Здесь же всегда стоял веник — обмести бурки. А тогда уже можно было войти в первую, холодную, половину хаты (там под потолком всегда желтел огонек лампы) и с этой половины — во вторую. После мороза, снега и ветра на улице здесь был сущий рай. Вовсю, накаливаясь до малиновой красноты, горела печка, от стола валил дым — там курили картежники, а вокруг них толпились те, кто опоздал занять место за столом и теперь ожидал своей очереди, пока кто-то вылетит, и те, кто каждый вечер приходил сюда, чтоб отогреться в тепле, почесать языки, с одинаковой радостью поиздеваться над «дураками» — все равно, кто б в них ни оставался. Собирались здесь и мужчины, но больше было парней и девок.