— Заходил к ним в интернат. Родители ее просили отвезти сидор.
— Ну и как она?
— Такая же, как и была. Она и не ожидала, что я могу объявиться там. — Валера перестает хлестать веником, дает Игнату Степановичу передохнуть. — А с нею живет еще одна, тоже из села. Ох, как ей хочется стать городской. Если б знал, привез бы готовую нашивку, как на импортных джинсах: «Городская».
— Ну во, а ты говоришь «другой век». Все они человеки, и все разные. Скажу еще: это только из-за гонору мы говорим так: мужской строй. Нет крепче шеренги, чем бабская, и нет вернее мужчины, чем баба. Если уж ты ей пришелся по нраву и она поверила тебе — можешь ничего не бояться…
Потом они голышом сидят в предбаннике, пьют из крынки густую простоквашу, идут мыться. Валера и тут помогает Игнату Степановичу — намыливает, трет веником и мочалкой спину, грудь, руки, и Игнат Степанович покорно принимает эту его помощь, выказывая своим смирением некую детскую слабость. Затем, одевшись, они снова сидят в предбаннике, и Игнат Степанович достает трубку.
— Вопщетки, скажу тебе: жизнь — это колесо, земля стоит, а оно вертится. Бывает, подымет на самый верх, а потом со всего маху — вот тут не дай бог растеряться: раздавит, как жабу. Мокрое место оставит, а само покатится дальше. Ему некогда ждать, пока ты будешь штаны подтягивать… Но если ты правильно выбрал маршрут и у тебя есть план, как добиться своего, — ты кум королю, а то и более. Мало кто найдет смелость сказать льву, что у него изо рта смердит. Это так, как у вас в школе. Задали сочинение на вольную тему. Никто эту тему тебе не навязывает, сам выбираешь, а выбрал — никто за тебя не напишет. И нечего тут плакаться: без меня женили, меня дома не было. А где ж ты был? Скажу больше: если что въестся в кости, то надолго. Недаром столяр, умирая, говорил: всем и все прощаю — и хорошее, и дурное, одному еловому суку и на том свете не прощу. Не мог простить тому норовистого характера; всю жизнь поперек ему стоял. На гордого человека много хлеба надо, да и на хлеб, но каждый хочет, чтобы о нем знали. Что там у кого выходит — это уже другое дело. Тут надо иметь силу смелости не дать дурной охоте и людям затоптать себя. Помнишь Короля — высоченный такой, около двух метров, и сила по росту, а гонору еще больше. Приходит он как-то в кузню, а там полсела собралось, как раз лето было, и дождь сорвал работу. А Максим нагрел брусок металла — топор собирался выковать. Он как будто и не больно яркий брусок, а температура внутри высокая. Кто-то и скажи Королю: «А вот не возьмешь в руки, побоишься». — «Давай на спор». — «Давай». На литр заложились. Схватил Король раскаленный брусок, перекинул с руки на руку, играет с железом, как с мячиком. Руки у него большущие, в мозолях, известно, человек рабочий, оно и не страшно. И как он зевнул, — выронил брусок. Выронить-то выронил, а сам был в сапогах с широкими голенищами. Брусок и скользнул по штанине в голенище. Все смеются: «Во фокусник, брусок спрятал». А ему не до смеха, сапоги были на босу ногу надеты, женка — лярва такая, онучи в хате никогда не найдешь. И Король вместо того, чтобы скорее выдернуть ногу из сапога, упал спиной наземь, задрал ноги вверх, трясет, чтоб брусок вытрясти. Вытрясти-то вытряс, да брусок не на землю пошел, а по голой ноге в штаны. Ты знаешь, полноги обгорело, пока выкинул. Хотя литр, вопщетки, выспорил…
Игнат Степанович устало откидывается головой к бревенчатой стене, смежает глаза. Валера тоже прислоняется к стене и тотчас проваливается в сон. Что-то дивное накатывает на него, будто он переносится в иное время, когда был совсем маленьким и бабуля говорила ему о людях и о человеческой душе. О том, что человек живет, покуда держится в нем душа. А стоит только не поладить с душой, как она покидает тело, и человек умирает…
Валера просыпается, как от толчка. Игнат Степанович напряженным пытливым взглядом смотрит на него, будто решает для себя некую очень важную задачу. Потом как бы спохватывается:
— Во, вишь, я тоже сомкнул глаза, и снится: вроде подходит ко мне Игнат Яблонских, мы с ним когда-то в Бобруйске на столяров учились, редкой руки столяр был, да война его крепко покачала, что-то вскоре он и помер; подходит и спрашивает: «Это ты, Игнат, или другой кто?..» Хотел было я сказануть ему: «Ты что, слепой, своих не узнаешь?» — да передумал. «Нет, говорю, не я». Он и ушел, прихрамывая, у него были две сквозные раны в правую ногу. Выходит, дал мне отсрочку, я и проснулся… — Игнат Степанович замолкает, но вскоре снова заводит речь: — Я так скажу: раз уж надо помирать, то лучше всего делать это осенью. Хорошо, если бы хоронили утром, когда солнце только начинает отеплять землю. И чтобы бульба уже была выкопана, и жито посеяно, чтоб люди не спешили. И чтоб дождя не было. Негоже хоронить по дождю… — Он отрывает голову от стены, готовый встать, ощупывает Валеру помолодевшими глазами. Трудно даже представить, что какую-нибудь минуту назад они могли спать. — Ну так идем на кабана?
Валера молчит.
— Вопщетки, чтобы идти на зверя, надо уметь стрелять.
— Стрелять я умею. Даже на соревнования в район от школы ездил. Третье место занял.
— Или, думаешь, получится так, как с лисой? — Игнат Степанович тихонько смеется…
— Что лиса… Погуляла и пошла…
— Боишься живому зверю в глаза глянуть?
— Мертвому боюсь. Сколько того живого осталось? На одну душу по пять стрелков. Шел сегодня с автобуса, так в Яворском лесу, где развилка дороги на Курганок, все перепахано машинами. Следы диких кабанов, а человечьих больше… Значит, откуда-то приезжали, — Валера возмущается, и губы его, покрытые черным пушком, дрожат.