— Перестань!.. — закричал Любомир, прижимая к себе ложу карабина. Ствол его малость не доставал до груди Стася.
— Ты что это? Ты это что? — прошептал Стась, но страха в его голосе не было. Он попытался даже усмехнуться. — Разве это неправда? Я хотел, чтоб ты знал, чтоб…
Любомир нажал на курок. Стась выпрямился и стал валиться. И валился не в хату, а на печь, на Любомира.
И снова над селом повисла тишина.
Тихо было и около Миколкова подворья. Все ждали стрельбы в ответ на пулеметные очереди, но ее не было. Донесся лишь глухой, словно в бочке, выстрел.
— Из карабина… — то ли сообщил, то ли спросил у лейтенанта сержант.
— Подождем еще минут десять, — проговорил лейтенант. Бессонная ночь серой паутиной легла на его лицо, глаза покраснели.
Лейтенант бросил взгляд в один конец села, в другой. И в том и в другом конце видны были люди. Солнце уже оторвалось от леса и висело теперь в сером небе, обещая погожий день.
— Ну что, попробуем? — сказал лейтенант.
Сержант кивнул головой. Они стояли за углом хаты. Лейтенант махнул рукой солдатам, притаившимся за хлевом.
Сержант осторожно приподнял клямку и, резко толкнув дверь пристройки, вскочил внутрь. Тихо. Только слышно было, как где-то в хате тикали ходики.
— Эй вы, кто еще живой, сдавайся! — крикнул сержант.
Опять — тишина. Прижимаясь к стене, сержант рванул на себя посеченную пулями дверь. Она открылась. Из хаты потянуло смрадным запахом человеческих испражнений и чем-то паленым.
Теперь тиканье часов раздавалось на всю хату, точно она давно была пуста и часы отсчитывали чье-то посмертное время. Казалось, они спешили, все ускоряя свой ход, и чем дальше шли — тем быстрее…
Лейтенант осторожно глянул из-за косяка. Скомканные, поставленные на ребро подушки. Лейтенант набычил голову и шагнул через порог. Одновременно с ним, оттирая его плечом в сторону, шагнул и сержант.
Тихо.
Обогнули печь.
На окровавленных подушках, свесив ноги на лежанку, распластался Стась. Правая рука откинута в сторону. На ней лежал и автомат. Скрюченные смертью короткие пальцы, казалось, и теперь не хотели расставаться с ним. На кожухе камелька исчерна-желтый огарок свечи, пепел. Жгли бумагу… Уголки недогоревших красных тридцаток. Жгли деньги.
— Этот готов! — сказал лейтенант. — Хендэ хох унд зибен-зибен. А где же второй?
Отошли на середину хаты и увидели Любомира. Он хотел спрятаться в подпечье, плечи протиснул, а дальше пролезть не смог. Так и застрял: голова в подпечье, зад в хате.
— Так и будешь сидеть, вояка? Вылезай! — скомандовал лейтенант, пнув ногой в слизанную подошву сапога.
— Не могу… — простонал тот из подпечья. Завертел задом, заелозил сапогами по полу, пытаясь выбраться на волю. — Не могу. У меня рука перебита…
— Помогите ему, — сказал лейтенант.
Солдат присел на колено, ухватился за ноги Любомира и потянул на себя — тот застонал и ни с места. Солдат сжал зубы, рванул что было силы, и тело Любомира медленно подалось в хату. Щурясь от света, тот встал на ноги, правой рукой одернул гимнастерку: она заголилась, пока солдат вытаскивал его из подпечья. Тонкие белые пальцы дрожали. Левая рука висела как плеть, гимнастерка выше локтя засохла коробом от крови. Любомир дрожащей рукой одергивал гимнастерку, губы его растягивались в жалкую улыбку, глаза виновато искали встречи с другими глазами.
— Карабин мой там, за печью… В нем три патрона, проверьте, — произнес он, обращаясь к лейтенанту.
— Какая разница, сколько там патронов?..
— Три… а десять тут, в кармане… Мне их выдали вместе с карабином, в сорок третьем. Пятнадцать. Они были у меня всю войну. И только теперь, в лесу, один раз стреляли из карабина. Стрелял Стась в этого, как его… Да я помешал… А второй раз, сегодня, стрелял я, в самого… — Любомир кивнул на печь.
— Хотел откупиться? — спросил лейтенант.
— Хотел жить…
— А чего под печь полез?
— Со страху…
Сержант напряженным взглядом оглядывал пленного, от его сапог до полотняно-бледного детского лица с тонкими сухими губами и черными усиками, и вдруг взорвался:
— Мать твою… Ну, пусть этот… Туда ему дорога, а ты?! Чего полез? Пятнадцать патронов, пятнадцать патронов… Отца не было штаны спустить?
— У меня никого нет, ни отца, ни матери… Всех война накрыла…
— Рука перевязана?
— Не до этого было…
— Пятнадцать патронов… Дайте бинт…
— И воды… — попросил пленный. Он качнулся и, если б не поддержали, упал бы. Его подвели к лавке, усадили, дали воды. Он жадно, проливая воду на гимнастерку, выпил, откинулся спиной к стене, закрыл глаза. Так и сидел с закрытыми глазами, пока сержант разрезал рукав гимнастерки, забинтовывал.
В хату начали сходиться люди. Вошел Игнат. Посмотрел на мертвого Стася, на недогоревшие деньги, промолвил:
— Вопщетки, вот и все, и имеешь… «Дай тебе боже разум, а мне гроши…» Однако ж и они не понадобились.
Работы наползали одна на другую, и не было мочи успеть за ними, хоть ты день надбавь или ночь укороти. И до войны Игнат Степанович мастерил самопрялки, а война еще более нарушила ход жизни, заставила людей научиться обшивать и одевать себя, и уж тут без самопрялки совсем стало невозможно. Заказов было много, и Игнат Степанович пилил, строгал и точил до поздней ночи. Вставал чуть свет, трубку в зубы и впрягался в работу, врастал ногами в стружку. Глаза боятся, а руки делают, и скоро его самопрялки крутили суровье в каждой липницкой хате, да не только в липницкой…