— Здорово, сосед!
— Здоровенька-а-а!..
Обнялись и принялись тормошить, ломать друг друга, точно в схватке.
— И здоровенек, нехай тебе прибудет здоровья, — расчувствовался Тимох. Он отступил немного назад, желая еще раз, издали окинуть взглядом Игната. — Ворочаешь, как медведь. — Тимох кивнул на обтесанные и аккуратно, одно к одному, сложенные на колья бревна. — Не иначе, за один-день хочешь обстроиться?
— Вопщетки, оно не мешало бы. Если по-серьезному, так и неделю тратить на это — много. Хочу тристен к истопке привязать, под мастерскую. Чтоб и верстак было где поставить, и инструмент пристроить, чтоб и под рукой и от чужого глаза подальше. Чтоб и не в хате, и не на холоде…
— Это ясно. Да как же ты один?
— На земле ничего, а выше — придется искать подмогу.
— И на земле вдвоем ловчей, а на углу тем более… Во что: дотесать бревна ты сможешь и сам, а там я пособлю. Это не дело — одному. А теперь забирай свой инструмент и пошли к нам. Там Клавдя с Мариной вечерю уже приготовили.
Тень недовольства легла на лицо Игната.
— Бабы есть бабы. Как надумает что-нибудь, будет добиваться до конца. Говорил же ей: не надо, не хочу.
— Ты во что, Игнат, ты на Маринку напрасно так строго сегодня. Это моя затея. Я зову тебя в свою хату и хотел бы, чтобы ты послушался меня. И еще, Игнат. Может, это моя вина, что так вышло, бытта тебя живого похоронили. Это я написал, что тебя убило. Помнишь тот прорыв под Ленинградом — и как мы бежали в атаку, и как перед тобой взорвался снаряд, и тебя, бытта сноп, перевернуло и кинуло наземь. Это же было на моих глазах. Думал ли я, что после такого можно остаться в живых? Я написал об этом…
— Вопщетки, я и сам думал, что уже все, хана. А во — живой. Живой, — повторил Игнат, точно сомневаясь в том, хорошо это или плохо.
— Война так перемешала и подчистила все… И не радоваться тому, что остался жив и вернулся к детям, — просто грех. Как говорил Вержбалович: не по-большевистски. Так во, посидим, погомоним, вспомним молодое. Бери топор и пошли.
— Вопщетки, Тимох, ты мне ломаешь планировку жизни, да, видно, надо подчиниться. — Игнат натянул гимнастерку, застегнул ремень.
— А с мастерской сделаем так. Возьмем завтра в бригаде коня, перебросим бревна, а там и сруб сложим. До ума будешь доводить сам: думаешь, долго дадут тебе посидеть дома? Гляди, что и завтра проведает Змитро. Не завтра, так послезавтра.
— Потому-то я и хочу сложить скорей, чтобы было с чего начинать.
Смеркалось. Совсем низко, едва не над самыми головами, с картавым кряканьем прошелестели крыльями утки и, взметнувшись над ельником, затихли.
— Неужто где-то тут ночуют? — поинтересовался Игнат.
— На этом болотце за гарью и днюют и ночуют. Их тут несколько выводков. А что им: тихо, спокойно.
— Некому потревожить?
— И некому, и нечем. Разве что ты во… Твоя двустволка цела?
— Не успел еще проверить, но Марина говорила, бытта есть.
— Позовешь на разговины, — засмеялся Тимох.
— Никуда не денешься, придется, раз уж ты передал мне тайну ихнего ночлега.
Их давно уже ждали. На столе стояли соленые огурцы, крошеная редька, блюдце с нарезанным салом, сырые яйца. Картошку высыпали из чугуна, как только они вошли в хату, и она дымилась над столом белым паром. Тут же стоял графин с горелкой, и подле него, как строгий охранник, сидел высокий и прямой, весь седой дед Анай. Он встал навстречу Игнату, вышел на середину хаты. Обнялись без слов, постояли так несколько минут. Было у старика два сына, Микола и Лексей, оба не вернулись, и Игнат не находил, что тут можно сказать.
Тимохова Клавдия поздоровалась с ним за руку, и получилось у нее это так просто, будто Игнат не далее как вчера был в их хате. Сложнее оказалось с Полей, соседкой. Она обхватила Игната, как родного, поцеловала и, не спеша отпускать, оглядела с головы до ног:
— Дайте хоть на чужого мужика налюбоваться.
Сказала это весело, затем всхлипнула, заплакала. У нее и прежде смех и слезы всегда были рядом, а теперь и вовсе. Ее Ахрем, здоровенный мужчина под сто кило, не вернулся из Могилевского концлагеря, дошел там с голода. Покинул ее с двумя детьми на руках: крутись, баба. Хорошо, хоть хлопец постарше: и дров нарубит, и за сестрой приглядит.
И еще один человек присутствовал на этой встрече и казался самым спокойным из всех — Марина. Она, как могло показаться, только и думала о том, чтобы у всех были ложки, стаканы да было как подступиться к столу.
Не хотел Игнат, не собирался устраивать праздник — не тот настрой, не те мысли, а увидел, с какой радостью его ждали здесь, в чужой хате, и что-то перехватило горло.
— Вопщетки, опять же, скажу так: хоть я и не верю в бога и знаю, что его нет, а порой придет на ум: может, и есть. Сколько раз думалось: вернуться бы домой да собраться вместе, по-соседски. Думалось и не верилось, что такое возможно… А вот на тебе… — Игнат повел рукой вокруг себя.
И первое слово было его — за тех липневских мужиков, что сложили головы, воюя за свою землю. Вспомнил Вержбаловича, Шалая, Анаевых хлопцев, Ахрема, Михайлу, брата своего, Василя Мацака, эдакого здоровилу, казалось, век ему износа не будет, а нашел шальной снаряд аж в Чехии… Ноги занесут, где голове лечь… Или взять Габриеля Василевского. Пережить войну, пойти на рыбалку и не распорядиться толовой шашкой, бикфордовым шнуром и запалом!.. Да нехай бы она, эта рыба, плавала еще сто лет, хоть и есть тоже хочется. А Капский?.. Всех лечил, всех спасал, сколько повытаскивал осколков из живого тела, сколько партизан, считай, собрал из частей, сложил, сшил и пустил: «Живи, человек!» И живут люди, а сам заразился кровью — и все, и сгорел как свечка… Или тот же Игнась Казановичев. Из панков, а какой человек! Это ж надо: война кругом, а он яблони щепит. И убили немцы так, для потехи. Едут по дороге, видят, на углу леса человек, колупается с ножиком у деревца. Торба на боку, дубцы из нее торчат. Что им подумалось, а может, и ничего не подумалось? Приложился из карабина и стрельнул. И все тут. А человек как стоял с ножичком в руке, так и лег. Как ту козявку… Захотелось раздавить — и раздавил…