— Леник, сынок!
Он подхватил сына на руки, прижал к себе, ощутил птичью легкость худенького тела.
Леник поморщился, закрутился, высвобождаясь:
— Пусти, больно…
— Что болит?
— Спина болит. — И уже когда Игнат поставил его на землю, виновато улыбнулся: — Я ловил в канаве вьюнов, а Антось Яблонских подкрался из-за кустов и из рогатки. Видишь? — Он повернулся к Игнату спиной, задрал пиджачок вместе с сорочкой, обнажив тело: вся спина была посечена засохшими, точно заживающая короста, ранками.
— Чем это он тебя?
— Жерствой. Насыпал в рогатку да как шарахнет…
— Да за это знаешь что полагается?
— Они свое съели. Мы подкараулили их — Антося, Стася ихнего, Петю Зининого — и так всыпали, что надолго запомнят.
— Что ж это вы так?
— Воюем… Как партизаны с немцами.
— И кто ж немцы, а кто партизаны?
— А мы меняемся: неделю они, неделю мы.
— Никудышная эта война… А как ты тут объявился?
— Тебя искал. — Леник поднял глаза на отца и скорее приказал, чем попросил: — Пошли домой. Мы тебя давно ждем.
Он стоял перед отцом — босой, с черными от пыли, в ссадинах ногами, в истрепанных штанишках. Большая, давно не стриженная голова на тонкой и длинной шее, большие серые глаза, затаенное упорство в лице.
— Давно? — будто не поверил Игнат.
— А как дядька Андрей консервы принес, только про тебя и думаем…
— Вопщетки, так это, выходит, он подсказал, что я тут?
— Ничего он не подсказал. Просто мы все догадались, что ты есть, а домой идти не хочешь… Я подъезжал с ним за гать и сказал, что пойду искать тебя. Тогда он сказал, чтобы я шел по дороге на Бобруйск. Я уже второй день тут.
— Второй день?
— Ага. Вы тогда только начали жерди прибивать.
— Где ж ты ночевал?
— В пойме, в стогу. Там их чоршта. — Леник качнул головой за реку. Ну, пошли, тата.
— Добра, сынок, пойдем, только пообедаем. Ты ж, видать, голодный?
— Ага… Да можно и так. Там брюква за селом растет.
— Брюква брюквой… — Игнат глянул на своих напарников. Они сидели по-прежнему наверху.
— Что, сын батьку нашел? — поинтересовался усатый.
— Вопщетки, так. Сын батьку, а батька сына. Так что, хлопцы, заканчивайте сами, а я должен идти…
— А то как же, идите счастливо.
Василина поняла все с первого взгляда. Скоренько собрала на стол, нашла бутылку горелки. Ленику дала молока, хлеба. Он ел, жадно глотая непрожеванные куски, запивая молоком, а она с болью и печалью смотрела на него, и две крупные слезы словно сами по себе скатились по щекам.
— Ну, это ты зря, — рассердился Игнат, и она спохватилась, налила горелки ему и себе.
— Спасибо тебе, Игнат, за все… за помощь… Не знаю только, как и…
Он вновь рассердился, не дал ей договорить:
— А так — и все тут… Думал: вместе закончим, да хлопцы уже сами… А ты… Словом… будь здорова, Василина, — и одним духом выпил свой стакан.
Василина догнала их уже на улице, протянула Игнату торбочку с чем-то тяжелым и твердым.
— Что ты выдумываешь? — Игнат не хотел брать торбочку.
— Возьми, ей-богу, возьми. Тут сало и хлеб… Ты ж видишь, у нас есть, а у вас… Возьми…
— Ну, чего ты стоишь? Бери да пошли, — выручил Леник.
Игнат посмотрел на сына, затем на Василину, взял торбочку, развязал, переложил сало и хлеб в свой вещмешок, торбочку отдал обратно.
Они прошли километров пять, когда их догнал воинский «студебекер», направлявшийся в район. Игнат закинул в высокий кузов вещмешок, помог Ленику залезть и сам забрался. Когда уже подъезжали к райцентру, Леник повернул голову к отцу, попросил:
— Только ты не бей маму.
— А почему ты думаешь, что я буду бить ее?
— Не знаю. Вон Хведорков Вова тоже вернулся и начал гонять свою Маню. Выпьет, а потом гоняет. Она взяла да повесилась.
Игнат не находил, что сказать на это.
— Что еще нового у вас? Как дед и баба?
— Какие дед и баба?
— Какие? Твои дед и баба. Вопщетки, их у тебя и осталось только двое. Дед Степан и баба Агапа.
— Так они ж давно померли. Еще летось. Дед зимой, а весной баба его отменила. А дядька Михайло потом уже ее отменил. На него пришло письмо, что погиб. Я видел, как хоронили бабу, мы были с мамой, а к деду она ходила одна. — Все эти новости Леник выпалил одним духом, с некой даже гордостью, что первый сообщает про все отцу.
Игнат больше не решался расспрашивать. «Надо было пошляться еще по свету, может, сподобился бы еще что-нибудь услышать… И Андрей тоже молодец… Хотя что там молодец… Достаточно с него и того, чем обрадовал…»
И еще Игнат подумал о том, что все в этой жизни идет не так, как подобает. Из дому ушел кругом свой, а возвращается кругом сирота. И это за каких-нибудь три года. И далее. Вчера ничего не знал об отце и матери, о брате, все они были живы, и он был с ними. А теперь уже все, остался Игнат один-одинешенек… Хотя стоп, Игнат, стоп. Почему же один? А сын? А дочурки?..
С давних времен идет заведенка голосить, провожая на войну и встречая назад. Бабья мода, от нее никуда не денешься, однако если вернуться домой ночью, то, пожалуй, крикливого салюта никто затевать не станет. Не по нутру был этот салют Игнату, даже когда все подобру-поздорову, а тем более сейчас, после всего, что случилось. И потому он подгадал заявиться в Липницу, когда село уже угомонилось.
Из района километров пять они скоротали подводой, затем добирались пешком. Леник поспешал рядом, стараясь попадать в ногу с отцом, что было непросто — у того шаг был намного шире. Леник рассказывал, как встречали Миколая Бабеню. Со станции в Липницу его привезла на подводе санитарка, так как сам он мог передвигаться лишь на костылях, держа на весу раздробленную ногу, точно большую спеленутую бинтами куклу. Собралось все село, принесли патефон, пластинки, подвыпили. Сперва пели, танцевали, а потом начали плакать. Оно и понятно — одни бабы. Из мужиков были только Анай, он носил почту, да сам Миколай. Три ноги на двоих да два костыля — не больно распляшешься. Хведорков Вова воротился уже потом, а дядька Тимох и того позже…