Вспомнился Игнату последний вечер с Хведором Вержбаловичем: и тот дергач, и звон лошадиных пут, и тревога в душе и на земле. На какое-то мгновение ему показалось, будто ничего с той поры не изменилось и вообще ничего не произошло, что это тянется все тот же вечер. Но это ощущение сразу же сменилось суровой и ясной трезвостью, пониманием неизбежности всего, что было после той ночи. И та неудачная попытка уйти к партизанам, и немцы с Мостовским, и ночное кладбище… И все то, что было и последовало затем — их скитания с Тимохом, потом партизаны, переход через линию фронта, ранение, госпиталь, и снова фронт, и Германия, и вот это возвращение домой, и то, чем встретил его родной дом. И он почувствовал некую вину перед Хведором и Лександрой, словно причиной всему, что случилось и как случилось с ними, был не кто иной, как он, Игнат. Точно он был виною тому, что им скрутили руки и увезли в Клубчу. Увезли, чтобы загубить, загнать в землю.
По стежке, ощущая росяной холодок от ближних загонов картофеля, Игнат спустился вниз к речке. Над ней стоял густой туман. Он затопил всю низину, а выше над ним темнел гребень леса. Остро пахло вянущей травой и еще чем-то очень знакомым. Будто где-то тут, на луговине у речки, приостановилось стадо коров. Их только что подоили женщины и оставили на пастуха, а сами сейчас двинутся в село, повязав ведра сверху от мух и пыли чистой белой холстиной. Надо только подождать немного — и увидишь. И с ними Марину. Косынка надвинута на лоб, повязана на затылке, и под нее спрятаны, подобраны волосы. Идет, чуть покачиваясь на своих маленьких упругих ногах. Ведро в правой руке, левая для равновесия слегка отведена в сторону, она взмахивает ею, и под белой вышитой кофтой в такт взмахам подрагивают груди. Игнат даже застонал от столь живого воспоминания. Воспоминания, которое так часто приходило к нему…
Постоял немного на возвышении у ольхового куста, будто и впрямь надеясь увидеть, как из тумана с оживленным гомоном выйдут спокойные, смягчившиеся женщины. Игната всегда удивляла эта перемена в них. Собирается иная на дойку — ворчит, покрикивает, кипятится, а побудет наедине с коровой, поговорит с ней, подоит — и словно подменят ее: станет добрее, оттает душой. Идет обратно, весело переговаривается с другими бабами, и лицо светится добротой и лаской. Будто корова — сам поп-батюшка: она и выслушает, и успокоит, и разумному научит. С мужиком будет браниться, кричать, кипятиться, а к корове — с теплотой, с добрым словом, с лаской. Знает: накричи на нее — и можешь без молока пойти. Вот так бы и людям друг с другом. Со скотиной научились разговаривать, а меж собой разучились.
Никто из тумана не вышел. Потом вдруг за спиной застонала земля. Задрожала, и, прорезая ночь слепящим клином огня, через станцию прошел тяжелый эшелон — снова туда, на восток. И Игнат позавидовал всем, кто был в этом эшелоне: они знали, куда едут. Впрочем, так ли уж знали?
Игнат вернулся ко двору Андрея, сел на лавочку у ворот. Ехал домой — все было ясно: приходи, засучивай рукава — и за работу. Ведь кругом ее — делай не переделаешь. Мужик воюет — земля плачет.
Все у него было спланировано задолго до того, как пропахал сапогами влажный песок на своей станции. Сложить пристройку к истопке — под мастерскую. А пока не готова пристройка — можно и в хате отвести угол. Он там и был у него когда-то — по правую руку от двери, около окна. И видно, и сподручно — и что надо внести и вынести. А свежая сосновая либо кленовая стружка никогда не вредила здоровью. И вот все твои планы — собаке под хвост. Андрей попусту не стал бы огород городить. Не тот человек. Хорошо еще, что встретились, что хоть предупредил. Другой мог бы и умолчать. Кому охота чужие прорехи перетряхивать. Пришел бы и увидел сам: «День добрый! Вопщетки, это я!» — «А кто такой — ты? Твое место уже занято…»
Сидел Игнат, размышлял, почему все так вышло. Кажись, все было как у людей. Ну, не без перекосов, не без того, чтобы иной раз обозвать крутым словом. Крутое слово — не кривое. На что уж голуби — полюбовные птахи, да и то, случается, грозятся друг на дружку, а это ж люди. Не так взглянул, не так ступил… Не то, не так… Тебе кажется — не то, не так, а по мне — в самый раз. Всякий видит жизнь по-своему, особенно если человеки эти мужик да баба.
Однако потом, коли в голове что-то есть и коль сошлись вместе не просто так, не из чужого бору и не людей смешить, можно столковаться. Легко сказать: горшок о горшок — и вон из родни… Одни черепки посыплются. А дети — не черепки. И опять-таки, может, издали и виднее, что у обоих носы кривые, да ведь и с кривыми носами люди умудряются жить и даже целуются. Это если разум до кучи, а не враздробь.
Он знал: бывает, и даже часто бывает, что мужик с женкой расходятся, но всегда считал: не долго они думали перед тем, как сойтись, а еще меньше — разойтись.
Допустим, разошлись со своими Адам Яблонский и Володя Цедриков, так у них сразу видно было: толку там навряд ли много будет. Надо было иметь Адамов гонор, чтобы взять в жены Лёлю и еще думать, что из этого что-нибудь путное получится. Она баба что твой стог, идет — земля прогибается под ней, а он заморыш, сморкач рядом с ней, одно что шляпа на голове. У Цедрикова же вроде и лучше складывалось. Мужчина он под потолок, к бревну всегда с комля подходит, не робеет. Люда намного меньше его. Но прожили лет пять вместе, а детей не нажили, как и Адам с Лелей. Потом как будто кто подсказал: поменялись, и все стало на место. И у тех дети пошли, и у этих. Мужчины посмеивались еще: не там искали. А тут вроде и там искали, и то…