Как-то Костусь проснулся утром. В хате было тихо, и на улице не было слышно голосов. Он взглянул на стену, где всегда висел Танин карабин: там было пусто… И мать была чем-то озабочена.
— Мама, а где Таня? — спросил он.
— Нет Тани. Ушла вместе с отрядом. И запомни, сынок, если кто будет спрашивать, у нас никто не стоял, и никаких партизан в Буде не было, и ты никого не знаешь… Запомнил?
— А кто будет спрашивать?
— Кто б ни был. Может, немцы будут спрашивать, может, полицейские. А может, даст бог, и никто не будет… Говорят, на станцию прибыл большой отряд немцев и как будто они идут с блокадой.
Костусь побежал к Генке. Людмилы и ее матери тоже не было — они ушли с отрядом.
И Буда притихла, насторожилась… Все жили в ожидании чего-то неизвестного, страшного. Разговаривали тихо, словно за каждым углом кто-то подкарауливал, следил, подслушивал. Но дни шли, а немцев и полицейских не было. Говорили, как будто они пошли другой стороной, за реку, и там вели бои с партизанами. Жизнь в Буде мало-помалу смелела, у людей укреплялась надежда, что все будет как и было до сих пор, что немцы не пойдут сюда. В Буду снова начали наведываться партизаны — по двое, по трое… Придут, уйдут — и опять не слышно. Костусь ожидал Танин отряд, а его все не было и не было, а когда перестал ждать, он пришел. Теперь в Костусевой хате вместе с Таней стоял хмурый и неприветливый партизан Дёмин.
К тетке Авгинье снова возвратились Карачуны — всей семьей.
И снова Костусь любил Таню и как праздника ожидал той поры, когда она намерзнется на дворе и придет к нему на печь греться. Такой праздник случался теперь очень редко, хотя на топчане теперь спал Дёмин, а Таня перешла спать в сени. Там, в углу за печью, стояла старая кровать, и теперь на ней лежали Танин матрац и подушка. Так захотела сама Таня. Она долго шепталась с Костусевой матерью, та все отговаривала: «Еще ведь холодно, гляди, простудишься», — однако Таня настояла на своем, засмеялась: «С ним не замерзнешь», и мать согласилась с ней, дала еще одно одеяло, старый полушубок… Теперь Жибуртович приходил к ним каждый вечер, часто садился ужинать. Почему-то Костусю хотелось, чтоб Таня хоть раз прогнала Жибуртовича — что он к ней все цепляется? А она только смеялась да сверкала белыми зубами. Теперь стоило Костусю увидеть Таню, ему вспоминался Жибуртович, и он начинал злиться на него: если ты командир, так будь командиром над всеми партизанами, а то привык торчать в одной хате, возле Тани. И опять все начиналось сначала, и опять Костусю стало тяжело жить на свете…
Костусь проснулся от радости. Что-то хорошее ворочалось в голове, не давало спать — и он проснулся. Печь была еще теплая, и он отодвинул подстилку, достал ногами голые кирпичи. Смотрел в потолок, в то место, где темнела дырочка от выбитого сучка в доске. На печи было еще темновато, но дырочка хорошо видна. Костусь знал, что в эту дырочку на ночь убегает спать паучок. Это его домик. Он и сейчас, наверно, спит там, подогнув лапки. Взять да пугнуть его, что ли?! Костусь привстал на колени, глянул в хату. И там было еще серо: возле печи сидели мать и Таня и при желтом огне «сопливчика» чистили бульбу; на топчане, укрывшись поддевкой, спал Дёмин: он недавно вернулся из караула. И тут Костусь чуть не вскрикнул от радости: он вспомнил, почему проснулся. Он вчера был у тетки Авгиньи, и Витька дал им с Генкой по планшетке. Это были совсем новые планшетки, со слюдяными перегородками, блестящими кнопками, с узенькими кожаными ремешками, чтоб носить планшетки через плечо. Планшетку можно было разложить, как тетрадь, а потом сложить и застегнуть на ремешок. Вчера было поздно, и Костусь не успел наиграться с ней и пофорсить — мать отняла планшетку и спрятала в сундук, а его отправила спать. Костусь сполз с печи, прыгнул на пол, подбежал к сундуку.
— Что это ты так рано вскочил? — подняла на него глаза мать. — Когда надо маленького покачать, так тебя не поднимешь, а тут готов. Лезь сейчас же на печь, а то сама подсажу.
— Мама, достань планшетку…
— А-а-а, вон оно что… Планшетка… А я-то думала, не волк ли в лесу подох, что Костусь так рано проснулся.
Костусь молчал. Пол был холодный, и его ноги уже мерзли.
— Иди спать, — уже строже сказала мать, обмывая нож и руки в чугуне с очищенной бульбой.
Костусь стоял, понурив голову.
— Дайте ему, Ивановна. Пускай потешится, — вступилась за Костуся Таня.
Мать молча встала, вытерла руки о полотенце, подошла к сундуку. Откинула тяжелую крышку и со дна, из-под поставов полотна, достала планшетку.
Костуся только и видели. Он шмыгнул на печь и, сев спиной к трубе, начал расстегивать и застегивать ремешки, примерял, чтоб они были как раз по его росту, чтоб можно было перекинуть планшетку через плечо. Совсем забыл, что потолок низкий, подскочил и так гвозданулся головой о доску — ту самую, с дырочкой, от сучка, — аж искры посыпались из глаз, а паучок выскочил из дырочки и побежал под балку. Костусь не заплакал, только почесал набитую шишку и сел на прежнее место. Начал прикидывать, что будет класть в каждое отделение планшетки. Командиры кладут туда карты, бумаги. Ни карт, ни бумаг у него нет. Вспомнил, что когда-то бабка давала отцу читать святые книжки, толстые, тяжелые, в твердых черных переплетах. Книги эти лежали на полке. Отец потихоньку вырывал листки из них и курил — без курева он не мог прожить ни одного дня… Может, в книгах еще не все листы вырваны, тогда можно было б вырвать и себе… Костусь опять сиганул с печи, подтянул лавку под полку. Какие книги! От них остались одни обложки. Хоть бы листок. Костусь взял обложки.