— Письмо? Ага, помню, было письмо… А не приехал почему… Кажется, я в командировке был…
— А мы ждали вас… Два раза на станцию бегали — к могилевскому и к калужскому… И назавтра. Думали, может, в субботу не смогли, так в воскресенье, на второй день… А свадьба хорошо прошла, красиво. Людей много было — аж на восемь столов… Родители жениха приехали с Украины, сестра… Только моей родни не было… Утешала себя, что хоть вы приедете с Соней, поплакала немного…
— Я не мог… Ты же знаешь, у меня часто командировки, — снова заговорил Аркадий и вдруг умолк. Почувствовал, как жар опалил лицо. Он вспомнил, что ни в какой командировке он не был, да и письмо Янина прислала, наверное, за месяц до свадьбы. И они с Соней надумали уже ехать… Но тогда в Минске шел дождь, на дворе было мокро, неуютно, и он вдруг представил себя и Соню на раскисших улицах Борка, и как они во тьме будут лазить, спотыкаться по грязи… И он сказал Соне, что, наверное, не стоит ехать… Он что-то объяснял Соне, и она согласилась, ничего толком не поняв.
…Они чуть не проспали на поезд. Впопыхах оделись и выскочили на улицу. Было темно и сыро. Капало с берез. Шли молча, придерживаясь забора, обходя темные лужи. За селом, в лесочке, Янина первая нарушила молчание. Голос у нее был густой, хрипловатый после сна.
— А вы как, дружно живете с Соней?
— Не очень, — ответил Аркадий. — Часто ссоримся. То я злюсь на нее, то она на меня. Особенно теперь. Очень капризная стала, несговорчивая. То весь вечер ворчит, то молчит, словно язык проглотила…
— Ты не сердись на нее. Я хоть ее и не видела, но мне кажется, что она у тебя толковая баба. А толковую бабу так же трудно найти, как и непьющего мужика. Поверь мне, я это знаю. А что капризничает, так это бывает. Все пройдет, пусть только родит. Знай, что она уже не одна. Ей надо за двоих думать… Ты этому не удивляйся. Я четвертой ходила, Галей, и то как зверь была. Кто что ни сделает, что ни скажет — все не по мне. А это же первое… Боже мой, сколько страха, сколько радости!.. Бывало, лежу ночью тихонечко, а оно как толкнет в бок, как толкнет. Аж слезы на глазах. А ты говоришь: молчит, сердится… Я вот думаю, что, может, и плохо делала, что очень доброй была к Иванке, мало сердилась… Бывало, придет он домой пьяненький и лезет в постель. Может, потому, что пьяного подпускала, и родилась Галя калекой… Может, если б построже с ним была, и не была б она такой…
Она замолчала. Какое-то время шли, думая каждый свое. Впереди мутными кругами зарозовели фонари — один, второй, третий… И тогда Янина сказала задумчивым голосом:
— Мне надо еще ребеночка. От Петрока… Хочу, чтоб это был мальчик…
И вот уже Аркадий стоит в тамбуре, а Янина на темной, сырой платформе. Посерьезнело ее лицо, и вся она стала строгой, сосредоточенной и чужой. Таким обычно бывает человек в начале нового дня.
Янина не стала ждать, пока поезд двинется. Повернулась и пошла вдоль рельсов широкой, спорой походкой. Была она в блестящих резиновых сапогах, в мягком бордовом платке, который теплым клином лежал на плечах, — и у Аркадия стало тяжело на сердце, словно он прощался с Яниной навсегда.
А дорога вела Янину в сторону электростанции. Там был Петрок.
1968
Поздний зимний вечер. За темными стеклами, затянутыми слюдяными наплывами льда, глухое шуршание. Как будто кто сыпнет в окно песком и ожидает чего-то, еще сыпнет и снова ожидает… Потом начинает ворочаться, словно силится подняться, сопит, тяжело вздыхает…
Это снег и ветер. Они будто побратались, будто нанялись напоминать, что на дворе очень холодно и неутешно.
В хате стоит густой теплый дух. Остро шибает в нос свежей кровью и внутренностями. Только что выгорело в печке, и теперь затухают, обрастая сизой пылью, угли, постреливая искрами. Под потолком ярким слепящим блеском светит лампочка.
Марута сегодня зарезала кабана, и все, что можно приспособить под свежину, занято и забросано ею. Широкая лавка, что всегда стоит у порога, выдвинута на середину и завалена салом, мясом, порубленными костями. На голых досках стола лежат окорока, ноги, стоит, натопырив черные хрящи ушей, свиная голова.
Внести со двора в хату кабана и разобрать его Марута управилась еще засветло. Правда, помогал сосед, одноногий Левон, спасибо ему. Он и осмолил его, и разделал, и сало покроил, и кости порубил. Довести ж дело до конца — посолить сало, мясо, сложить в кадку — оставил ей самой.
— Потихоньку разберешься тут, спешить некуда, — сказал, хорошенько выпив и закусив, и распрощался.
А она мало что и управилась сделать. Хорошо, хоть Зина прибежала помочь.
Сама Марута, в синей бумазейной кофте с широкими засученными выше локтей рукавами, уселась возле печки на стареньком низеньком табуретике. Широко, по-мужски расставив ноги в блестящих резиновых сапогах и как бы улыбаясь чему-то сухими губами, она на краю высокой лавки режет мясо. Что-то праздничное, просветленно-радостное проглядывает в ее дородной, уверенной фигуре, в неторопливых экономных движениях больших рук.
Зина сидит на другом конце лавки. Это полная работящая девка лет восемнадцати. Желтые, цвета переспелого овса волосы ее заплетены в косу, светлые брови приподняты вверх, показывают удивление круглого белого лица, и вся она кажется какой-то доброй, мягкой как недопеченный пасхальный пирог. Привычным замедленным движением, даже не глядя, куда протягивает руку, она берет теплые куски мяса из большой синей миски, что стоит на лавке между нею и Марутой, шлепает их на доску и быстро режет. Чи-чи-чи, чи-чи-чи! — легко, с тугим картавым треском трудится ее быстрый нож.