Ветер немного утих, небо посветлело. «Видимо, будет мороз… Если посветлело, будет мороз… — И тут же другая мысль: — Накормили ли поросят? И додумаются ли дров положить в печь? Осиновое сырье — не просохнет, так утром не подпалишь…»
Снег набился в бурки, он таял там, и ноги были мокрые. Было мокро и под коленями: несколько раз Лёкса провалилась в какие-то ямы. Хорошо еще, что догадалась надеть Левоновы кальсоны…
Чем дальше месила снег Лёкса, тем больше накипало злости. Глухой, дикой, безысходной злости на всех и на все на свете — и на него, Левона. Где-то в глубине души она понимала, что Левон тут не виноват, не он искал смерть, а смерть нашла его, но ей надо было на кого-то переложить тяжесть, которая легла на ее плечи, надо было на кого-то вылить свою обиду, злость. «Сам ушел, а меня оставил мучиться. Одну с детьми… Ему там хорошо, спокойно, а мне тут хоть разорвись, хоть самой ложись и помирай…» Она подогревала, разжигала в себе злость, но чувствовала, что злости нет, а остается обида, одна обида. Вспомнила, как однажды, словно обезумев, Левон поднял на нее руку и она, перепуганная, схватила с постели сонного Ивана и закрылась им: знала, что с ребенком Левон бить ее не будет. Теперь она знала, что он и так не стал бы бить ее, но тогда, увидев его налитые кровью глаза и озверевшее лицо, она и вправду перепугалась… Он ездил в район — целый день на мелком осеннем дожде, по гнилой, раскисшей дорого, и, когда впотьмах возвращался домой, в Анатольевском болоте увяз конь, да так увяз, что самому пришлось вытаскивать и телегу, и коня. В хату ввалился после полуночи, мокрый, грязный, голодный. А в хате ни хлеба, ни бульбины… Ей бы помочь ему раздеться, сбегать к кому-нибудь одолжить хлеба, а она, дурища, начала говорить, что ничего нет, что была в чугунке бульба, оставляли ему, так дети съели, ждали-ждали его, думали, что уже не приедет. Откуда у него и сила взялась — сидел же как мертвый на лавке, а тут рванулся к ней: «Убью! Из-под земли достань, а принеси хлеба!» И пошла, и принесла, а потом долго таила обиду на него, и плакала, и причитала: как это так, поднять руку на мать своих детей? И теперь, в лесу, в снегу, вспомнила тот момент, чтоб вернуть ту злость на Левона, но злости не было, была одна жалость. Было жаль и себя и Левона. «Нелегко доставалось и ему, хватало, всего хватало…»
Впереди посветлело. «Видимо, берег». Нет, небольшое болотце, а за ним снова тот же ельник. «Боже, когда ему будет конец». Лёкса устала, очень устала. Болело все тело: и ноги, и руки, и внутри. И она начала бояться: хватит ли у нее сил месить этот снег. И сколько его месить? И куда она идет?
Никакой дороги давно уже не было. Был снег, мягкий, сыпучий, справа и слева деревья, две стены, между стен — узенький коридор. То там, то тут тяжелые ветки перегораживали коридор… Зацепишь ветку — на голову снег, как с крыши.
Коридор, повернув туда-сюда, вывел на какое-то поле. Гектаров пять-шесть. Как будто знакомое и незнакомое… Над ним густая белая пелена и тишина. Молчаливая, сонная тишина. Лёкса приостановилась передохнуть, хватала ртом воздух и прислушивалась: может, услышит какой-нибудь голос. Может, где собака залает… Но вокруг было глухо и тихо, лишь в ушах звенело, словно тонкая натянутая струна, и хотелось спать.
«Надо идти, — сказала себе Лёкса. — Надо идти вокруг поля: есть поле, значит, где-то должна быть и дорога…»
Она стояла под елкой — высокой, с широко раскинутыми ветвями. Снега здесь было меньше, сугроб полукругом лежал поодаль от комля, ноги чувствовали твердость близких корней.
«Надо идти», — повторила себе Лёкса, а сама стояла, прислонившись к стволу. В голове шумело, веки сами слипались от усталости. «Только не уснуть», — думала Лёкса, не замечая, что засыпает. Все пережитое за эти дни и эта дорога так измучили ее, что у нее уже не было сил сопротивляться: как только тело нашло опору, Лёкса уснула, будто провалилась в темную яму. Она не знала, сколько времени проспала так, стоя, но вдруг не то во сне, не то наяву ей послышался голос. Как будто кто-то голосил. И не кто-то, а ее дети. Она очнулась, прислушалась. Вокруг было тихо. Нигде ни голоса, ни звука. «Может, они ждали-ждали меня и вышли искать. А может, и сами заблудились?» — пронзила тревожная мысль.
И Лёкса снова полезла в снег и вскоре выбилась на неширокую дорогу. Вначале идти было легко, и Лёкса подумала: «Надо было давно передохнуть». Помесив снег с полкилометра, она снова почувствовала слабость. Начал болеть живот. Потом боль пошла внутрь, под грудь, и этот клубок сидел там, жег. «Только этого не хватало, — подумала Лёкса. — Только не хватало мне заболеть…»
Теперь она шла березняком. Показалось, будто где-то залаяли собаки. Вроде слева. Она остановилась. Нет, ничего не слышно. Снова двинулась дальше. Живот не переставал болеть. «Видимо, от голода», — решила она, но сама упрямо двигалась вперед. Она уже ничего не боялась, ни о чем не думала. Уже и злости не было ни на кого. Намечала: «Дойду до той березы и передохну», но, дойдя до березы, не останавливалась, шла дальше. «Дойду вон до той… Еще до той…»
И снова ей послышался лай собаки. И снова — слева и как будто сзади. Лёкса свернула влево. Шла между кустов и деревьев, уговаривая саму себя: «За этими березами должна быть деревня…» Однако за березами стояли другие березы, как копны сена, возвышались кусты. «Ну, за теми…» — снова шептала Лёкса, но и за «теми» кустами стояли другие… У Лёксы дрожало все: и руки, и ноги, и саму ее всю трясло. «Ну, за этими елочками…» Зацепилась за какой-то сук и полетела — руками и лицом в снег. Долго лежала, чувствуя на щеках приятный холод. Поднялась, прошла немного, прислонилась к стволу березы, сомкнула веки, потихоньку начала съезжать вниз, пока совсем не села. Так хорошо было сидеть!