— Ну а бураки? Кто крал бураки? — напомнил Валера.
— Кто крал?.. — переспросил Игнат Степанович. Он словно бы возвращался к тому происшествию из своего далека. — Кто… Вопщетки, Вержбалович никому этого не сказал. Даже о том, что сам стерег в борозде, не проговорился. Только мне как-то признался, что это была женщина.
У меня было подозрение… Жила тут у нас Сабина из Закупления. Мужик рано помер, малое на руках. Приметная собой женщина, правда, дикая. Идет и глаза боится от земли оторвать. А взглянет — насквозь пронзает. Зашла как-то речь о ней, я и говорю: «Диковатая она, вопщетки». Вержбалович помолчал, а потом с горечью: «Диковатая… Что мы о людях знаем? Только то, что он сам покажет… Ей еще и тридцати нет, а уже вдова, и дитя, и мать больная…» Вопщетки, он знал про нее больше, и, пожалуй, нечто такое, чего не мог знать я. А она там была или нет — не будем гадать. За давностью поры надо ли ворошить тот пепел. Он и сам не хотел перелопачивать все это. Было после, что и в ударницы она вышла по льну, аж два года подряд, а Люба его все равно не хотела признавать ее. У баб на все свой нюх и своя мерка. Особенно ежели это касается ихнего брата, да еще когда ревность примешается. Не знаю, с чего там началось, но один раз я сунулся было к Хведору, решить что-то надо было, и слышу — за дверью Люба кричит: «Да посади ты ее средь улицы и через два года приезжай, она будет сидеть, как кукла, — никто и не тронет. — Перевела дух и добавила: — Такую ударницу я и из грязи слеплю…» Я понял: это она про Сабину, и сказал бы, что это кругом неправда, да разве станешь доказывать чужой женке? Тут и со своей сладить не всегда хватает терпения.
Через лес шли молча. Дорога пересекала болотистую низинку, по сторонам стояла рыжая вода, из которой торчали пучки осоки и черноголовика. Трактора и грузовые автомашины изрезали свежую насыпь глубокими колеями — придется гнать грейдер и каток, чуток только подсохнет.
Из леса дорога круто пошла в гору, на широкое поле. Отсюда хорошо видна была низина с мелиоративными канавами. Слева рябым частоколом поднимался березняк, дальше за черными метлами обсад шли хаты Липницы.
Игнат Степанович привычным глазом окинул широко открывшуюся панораму и отметил про себя, что еще лет шесть назад Липницу не увидел бы отсюда, если б и хотел. Не давали кусты, разросшиеся по берегам речки, и Казановичев лесок.
— А с Мостовским все всерьез обернулось и отозвалось в войну, — продолжал Игнат Степанович, — Оно и сразу, как только приехал Вержбалович, видно было, что мира не будет, а дальше — больше.
На правлении постановили переселить всех с хуторов до гурта, в поселок… Колхоз любит, чтобы все в куче было. И оно так, но попробуй доведи каждому, что так должно быть. Не просто — сорваться с места, где обжился, огляделся, обвык. Пускай люди далеко, зато лес близко. Уговоры уговорами, а потом Вержбалович собрал бригаду из четырех хлопцев, придал им две подводы. Приезжают на хутор: «Помощь требуется?» Кто понимал, к чему все идет, сразу отвечал: «Требуется». Хлопцы помогали и крышу спустить, и хату разобрать, и перевезти в поселок. А кто не хотел понимать, с теми случалось и такое: пойдет косить, или жать, или еще что, возвращается домой, а в хате средь бела дня темно — крышу спустили и приставили к стене, заслонив окна. Вот и решай теперь, как жить дальше: переезжать или не переезжать.
К Мостовским на хутор вместе с хлопцами приехал и сам Вержбалович, там чуть не дошло до бойни. Встретил их Стась с топором в руках. «Попробуй сунься который, голову снесу», — пообещал и, вопщетки, пошел бы на это. Дикой человек был в ярости. Но в тот раз никто не стал ничего доказывать ему. Только Хведор сказал: «Мы уедем, а ты хорошенько подумай. Я тебе по-большевистски говорю: надо перебираться». Постояли они так друг против друга, посмотрели один другому в глаза и разошлись. Разошлись, чтобы снова когда-нибудь сойтись. Больше ни Вержбалович, ни хлопцы на хутор к Мостовским не заезжали. Да и необходимости в том не было. Через месяц или два Стась сам снарядил обоз из четырех подвод, и они за один день перебросили все подворье в поселок. И тот и другой не умели отступать, да что поделаешь: сила перегнула силу…
Хведор радовался как дитя: «Вишь, сами переехали, а ты боялся. Я тебе по-большевистски говорил: один и в каше не спорый. Никуда они не денутся, все будет добра. И по-моему вышло. Мы еще посмеемся над этими хуторскими».
«Вопщетки, в каше, может, один и не спорый, — говорю ему, — а если стать за углом, да еще с ломом… Гумно же кто-то подпалил? Смех беду качает, и весело тому, кто смеется последним».
В колхозе все кипело, как на сковородке, и шло на лад. Люди старались не хуже, чем на своем, и видно было: сдвинулись дела. И заготовки сдавали, и трудодень не пустой был. Финская война началась, некоторых мужчин забрали, труднее стало разворачиваться, а все равно поспевали. И Хведор принялся дом строить. «До каких пор я в панских покоях сидеть буду? И тесно, и люди смеются: сидел один пан, теперь другой сел», — оправдывался он. А что тут оправдываться? Про панов — так это в шутку. Что это за человек, который не умеет развеселить себя? Но и семья выросла. Люба умудрилась подкинуть ему сразу двойню — хлопчика и девочку. Побабила их старая Юрчонкова. Тут без своей хаты нельзя. А с другой стороны, люди смотрят так: почему ты не хочешь, как все, на земле осесть, корни пустить? Нужна хата… И вдруг ночью загорелось гумно с житом. Хорошо, хоть огонь не успел как следует разгуляться, и пруд оказался поблизости, а то весь двор фукнул бы… — Игнат Степанович умолк, ушел в себя. Валера тоже молчал.